Тексты

Мёртвая вода

Кажется, ни один наш властитель дум не остановился перед тем, чтобы оставить эссе или рассказик о том, до чего же лихо «наш народ» пьет и ругается. По мнению некоторых, этими двумя функциями вся народная культура и ограничивается: «народ» - это как бы такой ящик, в который заливается спиртное, а из него изливаются матюги. «Скверна, входящая в уста, и скверна, выходящая из уст». Такой народ легко и приятно презирать - а посему жанр востребован, ибо презирать народ у нас теперь модно. Но все-таки и в этом мерзком деле - то есть гнушении над соотечественниками - проявить хоть немножко изобретательности, право же, не лишне. А то читать про буль-буль-стакашечку и бип-бип-твою-мать не только противно, но и скучно.

Это все к тому, что и я сам собираюсь предложить рассуждение на одну из этих двух неприличных тем. А именно - про водку. Мою водку.

Познакомились мы в раннем детстве. Нет, семья у нас была приличная, по советским меркам даже очень, никто не пил (дед на старости лет увлекся, но это было сильно потом). Бутылки с «этим делом» хранились в каком-то неинтересном месте.

А знакомство было банальным. Беготня во дворе, нога, доска с предательским гвоздем, на подошве кровоточащая ранка, больно, страшно, крик. Прибежала бабушка. «Надо продезинфицировать водкой». Холодная мокрая вата, пахнущая какой-то «химикалией». Снова боль, но другая - химическая, жарко-холодная. «Ну-ну-ну, вот и все». Кровь течь перестала.

На той же неделе по телевизору была «В гостях у сказки», чешский фильм про Златовласку. Там главному герою отрубили голову, но Златовласка срастила две половины специальной мертвой водой. Была еще живая вода, от которой он ожил. Про мертвую я все сразу понял - это вот то самое, чем мне прижигали ногу. От нее кровь перестает течь. Иногда это полезно - вот как в кино или как тогда с гвоздем. Но все-таки лучше держаться подальше.

Что касается внутрьупотребления, то лет до тридцати я водку не пил. Совсем. Любящая мама в раннем детстве познакомила меня с вином, причем сладким: с грузинскими красными (которые в Грузии называются не «красными», а «черными», и в те годы были натурально грузинскими), со слащеным советским шампанским, которое я воспринимал как разновидность газировки, ну и с прочим алкогольным дюшесом. Я и сейчас все это по старой памяти люблю - как и вообще всякий «вкусный лимонад», с которым Державин как-то сравнивал поэзию. Но водка? Химикалия. Мёртвая вода.

Конечно, в среднестаршем возрасте я самую чуточку пробовал. Приходилось срочно запивать водой из-под крана, после чего я возвращался к более интересным вещам - например, к хлорированию этилового спирта с целью получить убойное снотворное средство: где-то вычитал такой рецепт. Это самое зелье я таки изготовил и даже хотел опробовать на школьном приятеле (с его согласия), но в последний момент у нас хватило ума не травиться.

А еще водка была валютой. Это ее свойство я знал по селу Тарутино, где у нас была дача.

Водкой в деревне расплачивались за разные услуги. Это было проявлением не столько тотального пьянства (синячить ан масс начали, кажется, в конце восьмидесятых - начале девяностых, а тогда на дворе стояли более спокойные времена), сколько своеобразной деревенской деликатности. Напрямки брать деньги за труд было не принято, это разрушало иллюзию «добрососедской помощи», необходимой для поддержания нормальных отношений, как они тогда понимались. Ведь совершенно невозможно общаться с человеком по-человечески, когда ты платишь ему деньги за работу, да еще и торгуешься за рубль. А вот бутылка-другая считалась уже как бы и не платой, а угощением. Что «можно».

Самые совестливые настаивали на том, чтобы водка и в самом деле была угощением, - то есть норовили не только получить бутылку, но и раздавить ее вместе с дарителем. На это дело у нас обычно отряжался дед: «Ты мужик, ты и пей». И каждый раз после починки крыши или завоза какого-нибудь пиленого бруса дед, вздыхая, шел расплачиваться. Потом пил таблетки и морщился, вспоминая, как мужички хлопали его по спине, называли Михалычем и делились жизненными историями про баб.

Тут были свои тонкости. Отношение существенно различалось у людей среднего возраста и старших. Особняком держались твердые костяные деревенские старухи. По молодости лет я их мнениями не особо интересовался, но от разговоров - обыкновенно в гостях за столом - чего-то набрался.

Во-первых, старухи безусловно считали трезвость добродетелью. Одна с гордостью рассказывала о давно покойном супруге: «Путеец он у меня был, настоящий путеец, не пил вот ни столечко, только на праздник или еще чего там, и всегда одну». Другая рассказывала, как в деревне мужики однажды устроили по пьяни какое-то «безобразие», потом очухались и порешили в рот не брать год, о чем дали церковный зарок. К непьющим людям они относились примерно как к монашествующим: их считали если уж не праведниками, то как минимум людьми, взявшими на себя некую духовную ношу.

С другой стороны, все они твердо знали, что «мужик должен пить», такая у мужика планида. Многие «гнали», причем ведали процесс во всей тонкости -и знанием этим охотно делились.

К традиционным государственным запретам относились с презрительным терпением: начальство вообще воспринималось как источник всякого зла и нестроения, а уж в этом вопросе - тем более. «Дармоеды». Сейчас, задним числом, мне кажется, что привилегия «изготовлять продукт» в те времена была как бы закреплена в общественном сознании именно за старшим поколением: это считалось их «работой». Бабки-самогонщицы были, а вот, скажем, теток или девок - нет.

И совсем уж специфическое отношение у стариков было к «белой». Ее считали полуфабрикатом. Даже те, кто не умел или не хотел гнать самолично, обязательно пускали казенку в какую-нибудь доводку - как правило, настаивали на каких-нибудь цветочках или корешочках, на можжевельнике и на смородиновом листе, делали наливки и т. п. Хорошей хозяйке полагалось наряду с малосольными огурчиками, мочеными яблочками и домашним вареньем держать у себя набор разно­цветных бутыльков. «Магазинная» на столе, особенно на праздник, воспринималась не то что плохо - но все-таки смотрели на нее косо.

Но то были бабки и дедки, самолепные люди, в правильные времена деланные. Следующее поколение деревенских смотрело проще. Для себя предпочитали «магазинную», а все остальное считали не то чтобы фигней, но потерей времени. Они употребляли словечко «накатить», причем накатывали стаканами, «чтоб долбануло». Умение держать удар спиртяги ценилось, более того -входило в список мужских качеств.

Но оставим пока село: там я все-таки никогда не был вполне своим. Зато в Москве я насмотрелся на разнообразное употребление алкоголя в другой среде - в городской, а точнее мещанской, как тогда выражались, «прослойке».

И тут была своя иерархия крепких напитков. На вершине прочно стоял коньяк - армянский и французский. Армянский на практике уважали больше. Кушали коньячину с лимончиком, иногда подсахаренным, подсоленным или даже посыпанным молотым кофе, якобы по личному рецепту Государя Императора Николая II. Еще в интеллигентском быту ходил «гусарский бутерброд» - кусочек лимона между двумя тонюсенькими ломтиками твердого сыра. И, конечно, кофе, кофе с коньяком - а к нему еще сигаретка и журнал «Новый мир» с голубой обложкой! У, вот где счастье... Коньяк также заменял водку в качестве валюты, когда дело касалось высоких отношений. Водкой могли расплатиться с сантехником (и то не со всяким), но не с зубным врачом или парикмахершей. Тут в дело шла стратегическая триада «цветы -конфеты - коньяк». И дурацких деревенских проблем с совместным распитием, ко-нечно, не возникало: бутылка дарилась закрытой, лучше запакованной, «подарочной».

Еще были всякие странноватые советские напитки; например, помню какой-то «шартрез», у которого с нас­тоящим общим был, наверное, только ярко-зеленый цвет - и, может быть, крепость. Религиозно почитался «Вана Таллин» - напиток из самой Эстонии, «нашей маленькой Европы». Иногда в магазины завозили кубинский ром или еще что-то «не под наш климат». Но основой, сермягой городского алкогольного быта была все та же водка.

Как она использовалась в городских условиях? Прежде всего, как ни странно, для аппетита. До и во время еды. Не с целью назюзькаться, нет, - при таком употреблении это считалось как раз нежелательным. А для того, чтобы еда казалась вкуснее.

Тут придется сделать отступление. Одна из очевидных, но почему-то почти не упоминаемых в литературе причин советского и постсоветского массового «употребления» - очень плохая еда. Плохая не только в смысле малого содержания в ней полезных веществ и витаминов (кто их видел, витамины эти?), а в самом прямом - гадкая, не­вкусная, которую противно есть. Которую надо «вилкой в жорло пропихивать», с усилием и отвращением.

Объяснялось это не только вездесущим дефицитом и хреновым «снабжением». Наверное, каждый советский ребенок может вспомнить, как его заставляли есть специально невкусную еду. Именно специально и именно невкусную. Ее намеренно готовили такой - омерзительной, чтобы в рот не лезла и надо было себя заставлять.

На то были причины идеологические. По советским распоняткам, человек за едой должен был вести себя так, как будто он очень голоден, то есть внешне подражать поведению голодного. А именно - «лопать что положили», в том числе отвратное и гадкое, при этом есть много, обязательно быстро, тарелку оставлять чистой и т. п. Эта симуляция крайнего голода была культурно обязательной. Человек, демонстративно ковыряющийся в еде, кушающий медленно, недоедающий с тарелки, «требующий» и «разборчивый» немедля вызывал подозрение в «зажратости». Если же он предпочитал не «сытное-жирное-крахмальное», а всякие вкусные пустяки, то на него смотрели уже как на классового врага, который - представьте! - «ест для удовольствия». Что воспринималось примерно так же, как секс для удовольствия в викторианской культуре - то есть как безнравственность.

Тема голода вообще была очень важна в советской мифологии. Но при чем тут водка?

А вот при чем. Водяра, помимо всего прочего, отбивает чувство вкуса: бьет, как молотком, по языку, отшибая вкусовые сосочки, - и одновременно разжигает чувство голода, воздействуя на соответствующий нервный центр в мозгу. Под водочку можно впихать в себя дрянь, и она даже кажется желанной: блеклый пельмень, начиненный жильно-хрящевой массой, подтухшее яйцо «под майонезом», рыбконсервы низшего разряда - все кажется съедобным.

В каком-то смысле водка убивает еду. Убитая еда называется закуской. Это труп пищи. Его не едят, им «зажевывают». Но если еда такая, что ее можно только убить, водка уместна.

Кроме того, водка калорийна - то есть является едой, причем легкоусвояемой. Так что глагол «жрать» по отношению к «беленькой» абсолютно уместен. Ее именно что кушают, к тому же она является универсальной подливой, приправой и стимулятором аппетита. Так организм привыкает к водке еще и как к еде. С чем сталкиваются люди, по тем или иным причинам завязавшие? Через какое-то время они начинают рыпаться в поисках углеводородов -скажем, лопать в больших количествах какое-нибудь мороженое.

Опять же заметим: в максимальной степени такое действие оказывает именно «чистенькая». Другие крепкие напитки, содержащие в себе что-то кроме спирта с водой, - хотя бы те же настойки и наливки, не говоря о бренди и коньяке- работают уже не столь грубо и однозначно. Стимулируя аппетит, они не отбивают вкус, а как бы направляют его. Так или иначе, только водка в точности соответствовала советской еде. И сама она была советской едой.

Рассказы о пьянках («Мы тогда с Валерой взяли две на троих, залакировали пивасиком, потом Валера зеркало разбил, а Санек всю кухню уделал, а Толян ваще охренел...») стали неотъемлемой частью позднесоветской культуры - может быть, даже более важной, чем сами возлияния. Интересно, что тема «алкогольных воспоминаний» (рассказов и быличек) считалась и до сих пор считается светской - то есть об этом можно было говорить публично, несмотря на возможные неаппетитные подробности. Более того, это популярнейшая застольная тема; рассказы про выпивку хорошо идут под выпивку: о чем говорим, то и творим.

Откуда это и почему? Да потому, что пьянка была и остается, пожалуй, наиболее интересным занятием из всех доступных «нашему простому человеку».

Нет, не буду говорить про унылую и беспросветную жизнь, озаряемую только болотными сполохами пьяного веселья. Тут другая, более существенная причина. А именно - некая особенность национальной культуры, которая и порождает культ алкогольного времяпрепровождения.

Мы, жители одной седьмой части суши, склонны предъявлять высокие требования друг к другу. Каждое неправильное действие другого человека, каждый косой взгляд откладываются в памяти надолго, если не навсегда. При этом у нас нет сколько-нибудь нормального механизма «выяснения отношений» и снятия напряженности. Взаимные обиды именно что копятся. Поэтому мы постоянно «за себя отвечаем». А ведь людям иногда хочется сбросить с себя груз постоянного самоконтроля, попасть в ситуацию, когда действия и слова не идут в счет. Идеальная для этого ситуация - пьянка. «С пьяного нет спроса» - это зашито в нас очень глубоко. «Ну прости, нажрался, ничего не помню». Пьянка способствует сбросу накопившегося груза обид. Например, можно пойти «выяснить отношения» - иной раз и с мордобоем, - но если драка заканчивается совместным распитием пузыря, то все претензии аннулируются.

Но это все в сторону, так как к водке отношение имеет не прямое. Нажраться можно много чем. Причем я думаю, что водочная пьянка - далеко не самый удачный вариант.

Позволю себе обратиться к самому тонкому моменту - а именно к смыслу водки. К тому, зачем она «в идее своей».

Каждый напиток имеет, как бы это сказать, свое применение. Шампанское, например, хорошо пить в честь победы или удачки - вроде выигрыша на скачках, женитьбы на королевне, выхода первой книги или получения диплома. А вот, скажем, коньяк уместен после дорогого клубного или ресторанного обеда, под сигару и желательно в обществе солидных людей, обсуждающих сделки, ставки, интриги. Су­хой херес - идеальный напиток интеллектуала, его хорошо потягивать, читая умную книгу, а еще лучше во время писания таковой.

Так вот, и для водки - именно для «чистенькой», «беленькой» - существует ситуация, когда она абсолютно уместна, и уместна только она одна. Только «беленькая» - и ничего кроме.

Мой дед Иван Михайлович Кондратьев умер зимой, в декабре. За месяц до смерти он звонил домой из больницы и просил похоронить его в деревне. Бабушка врала в трубку «поп­равляйся», но обещание дала. Пришлось выполнять.

Деревня была за сто километров с гаком. На дворе стояла темная глухая стужа. Никто ни за какие шиши не поехал бы в эту темноту, но помог мой тесть, крепкий мужик и хороший че-ловек: достал машину и сел за руль. Гроб привязали к крыше кузова. Мы накрепко завязали все веревками, но он все-таки слегка дергался, чуть кренясь туда-сюда. Я сидел в кузове, в темноте, и слушал, как воет мотор и дерево скребет по жести: шштрх, шштрх.

Мама выехала в Тарутино еще утром. Надо было сделать множество дел: встретиться с председателем, выяснить ситуацию с кладбищем, договориться с местными хануриками насчет ямы в земле (долбить мерзлую землю - «это же стоит чего-то», а денег тогда было в обрез). Ну и, конечно, протопить дом и напечь блинов. Другого отношения не поняли бы местные: что-что, а провожать покойного надо было по-людски.

Похороны были быстрыми и невзрачными - «зарыть». Высокий снег забивался в сапоги, тихо матерился тесть, занося угол гроба. Когда стали опускать, бабушка, худенькая, в драном пальто, кинулась было к яме с причитаниями: «Ванечка, Ванечка... холодно же, холодно ему там, холодно», - да завязла в снегу, а потом мама ее обняла и они немножко поплакали, мы тем временем засыпали яму, растрепанный нетрезвый мужик с другого конца села (не помню, как звать) объяснял мне, что весной земля провалится, так что надо будет «обиходить могилку-то», и не дам ли я ему на сей счет бутылку прямо сейчас. Я, естественно, буркнул что-то вроде «там посмотрим», а мама напомнила, что на предмет выпить мы сейчас того-сего соорудим, давайте к нам, пожалуйста, как же это не выпить: покойник.

В доме было сыро. Окна запотели, оставленное тряпье намокло, в воздухе роились комочки водяного пара, задевали лицо, липли к рукам. Кое-как прогретый за три часа дом надо было бы, по-хорошему, сперва проветрить, а потом прогреть заново, да времени уже не было ни на что. Лампочка болталась на шнуре, с нее свисал жухлый тусклый свет.

На кухонном пятачке воняло керосином. Над керосинкой стояла мама и допекала последние блины. Рядом по-рыбьи блестела бокастая трехлитровка с мутным рассолом, в котором плавали склизкие соленые огурцы. Их вылавливала и накладывала в миску какая-то неизвестная баба, с хлюпом пришептывающая что-то вроде: «Ой, чего... и вроде крепкий был... в баню ходил с мужиками-то... небось дома довели...» Доходя до «дома довели», баба хитренько поглядывала на маму, не отреагирует ли та как-нибудь по-городскому, то есть глупо. Мама наградила ее соответствующим взглядом и посоветовала прикрутить фитилек.

Перешли к делу. Мама опрокинула стопарь, почти не поморщившись. Быстро заела блином. Все та же баба заботливо подвинула бабушке: «Степановна, давай, Ванечка-то, Ванечка». Бабушка посмотрела на бабу и тихо сказала: «Мне нельзя, вы же знаете». Взгляды присутствующих переместились на меня. Передо мной стоял такой же стопарь, налитый опять же не вполсуха, а как положено.

Я с отвращением поднял емкость, в несколько давящихся глотков освоил ее, закушав огурцом.

Второй стопарь пошел не то чтобы лучше, но как бы проще: вкус был такой же омерзительный, но быстрее зажевался. Деревенский народ бухал сосредоточенно, вдумчиво, не позволяя отвлекаться на «глупостя». Мужики хряпали родимую стакашечками, серьезными такими семнадцатигранными, бабоньки позволяли себе разнобой, но тоже наливались быстро, споро, с явным намерением уделаться в сопли, благо такой повод, «Ванечка-то, Ванечка». Хмуро сидел с остывающим блином на тарелке тесть: ему предстояло вести машину.

И вот тут... не то чтобы «стало хорошо», чего уж там хорошего. Но я ощутил уместность происходящего. И тьма за окном, и тусклый свет, и грязный стол, и кое-как зарытый деревянный ящик с моим дедом - все это как-то устаканилось, вошло в правильные рамки. Водка каким-то образом «нормализовала си­туацию», выражаясь интеллигентским языком. Кровь души перестала течь.

Налили по третьей. Малость разойдясь, разрумянившись, начали говорить о своем, сельском. «Когды наконец Ленка отвянет-то от раньшего своего мужика, он же ее забьет... а когда Сережкина-то мымра родит... и приедут ли, а если нет, так что, дом продавать, да не будут они дом продавать... надо бы перестелить полы, и будет очень даже ничё... да ты закушай, на?» Я нахожу в руке блин с завернутым в него обрезком соленого огурца и машинально откусываю. Во мне было ровное сухое тепло, как будто внутри протопили печку. Еще один блин лег аккуратно поверх этого ровного тепла, и еще один, на этот раз с солененькой рыбонькой, кто-то принес, хорошо. «Пожалуй, можно и еще»,- подумал я и аккуратно плеснул на донце. Подумав, добавил еще чуть-чуть. И махнул, не чуя вкуса.

Все это потом перемололось, само собой обдумалось и в конце концов кристаллизовалось в простой вывод. «Беленькая» нужна только в одной ситуации - когда дело связано с покойниками. Начиная с поминок и кончая третьим тостом. Мертвая вода уместна, когда дела ведутся с мертвыми и о мертвых.

Во всех остальных случаях лучше выпить что-нибудь другое - ну хотя бы ту же настоечку-наливочку. Но вот только не «чистую».

Это где-то как-то чуют почти все. Никому же не придет в голову в память умерших друзей пить какой-нибудь арманьяк или там «ликер Бейлис»? Тут - только водка, «ну как еще».

Но с другой стороны, ведь столь же кощунственно пить специальный поминальный напиток просто для того, чтобы нажраться. Это как поминальную молитву прочесть за живого человека, что ли. И поэтому водочный алкоголизм не просто «здоровье губит» (в кон­це концов, не все ли равно, чем себя отравлять?), он метафизически опасен. Пить не за мертвых - значит пить мертвую за себя самого. Себя хоронить. В домовину, в гроб себя сплавлять.

Сам я - наверное, с возрастом - полюбил-таки крепкие напитки. «Беленькой», однако, всегда предпочитал хреновуху или перцовку. Если, конечно, не приходилось пить не чокаясь.

Но сейчас я совсем не пью.

Источник
Культура Этикет История
Made on
Tilda